Эльфрида Елинек - Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru]
Наполовину немая Анна идет играть камерную музыку, и при этом из-под ее пальцев может возникнуть светлый купол из звуков, которые столь редко в таком количестве могут пробиться наружу из ее уст. В голове ее мрак от абсолютно дурных поступков, только вот язык в настоящее время не очень-то повинуется воле. Анни худеет все больше, и «глаза ее пылают темным огнем на отмеченном печатью проклятия личике» — Ханс вычитал такую характеристику в одном весьма содержательном романчике, но иногда ужас охватывает, когда видишь всю безнадежность и отчаяние этого поколения в таких вот глазах, в которых словно бы нет дна, нет перегородки, и вся мерзость внешнего мира проникает прямо в мозг и производит там опустошительные разрушения. С единомышленницами Анна играет трио Гайдна, в котором ведет партию фортепьяно, прозрачность Гайдна возносится — в отличие от невнятности Брамса или Малера — к потолку комнаты, мутное смятение Анны остается внизу и поудобнее располагается внутри девушки. За смятением следуют, в порядке их появления, желания ранить, убить, лишить всего. И еще — внизу живота неприятно тянущее чувство, которое и имеет в виду Ханс. «Он теперь все чаще пропадает где-то, надеюсь, не у Софи, хотя, наверное, все же у нее. Софи не такая, чтобы трахаться с кем ни попадя, да и мой брат Райнер видит в половом акте унижение и для женщины, и для мужчины». Если бы Софи против всякого ожидания вдруг пошла с ним в постель, он стал бы рассматривать это не как унижение, но как нечто поднимающее к высочайшим высотам. Как-никак, у него есть еще шансы на повышение и кое-что впереди, а ведь если бы она согласилась, то все, увы, было бы уже позади. Надежды питают нас, когда все еще впереди, а не далеко позади.
Анна рассыпает быстрый пассаж, как японский жемчуг. Скрипка вступает из рук вон плохо, музыкальный слух Анны жалобно скулит, умоляя скрипку больше упражняться дома. Сегодня играют для удовольствия, а не по обязанности. Материнскому сердцу Анна большая отрада, в ней наконец-то сбываются девические мечтания госпожи Витковски об искусстве и культуре, чего самой не суждено было достичь, ведь замуж-то вышла за грубияна-офицера, делом рук которого было — убивать, а делом головы — получать от этого удовольствие. Лишь четыре года проучилась она игре на рояле, а ведь это вообще ничто для такого большого инструмента, который мог бы стать королем всех инструментов, не будь еще более огромного — органа. Четыре года вообще не срок, коли речь идет о приятном. При других обстоятельствах они могут быть и вечностью.
Райнер заходит к слесарю, потом готовится у школьного приятеля к выпускным экзаменам, Анна камерно музицирует. Друзей у Райнера нет, одни приятели. Райнер сейчас у приятеля.
Как всегда, родители принимаются торопливо фотографировать, чтобы должным образом использовать отсутствие детей дома, лови мгновенье, быть может, оно у тебя последнее!
Господин В.: — Сегодня ты будешь развратной служанкой, которую надо проучить за прегрешения как по службе, так и в личной жизни.
Госпожа В.: — Ой! (Он ставит ей синяк.) Я и так для вас только служанка, больше ничего. Пояс уже мал, я еще поправилась. Последние разы мы играли в гимнастку под душем.
Господин В.: — Не смей называть игрой то, что является серьезным делом. Радиус действия у меня ограничен, ноги не хватает, но если человек делает то, что он делает, хорошо, то к этому всегда надо относиться серьезно.
Госпожа В.: — Мне надо будет использовать реквизит, Отти?
Господин В.: — Ты меня разозлила, а теперь вдобавок нарушила душевное равновесие фотографа-любителя. К тому же и стыдливость у тебя притворная, как ты ее демонстрируешь, а ведь именно это и надо бы тебе уметь. Что касается реквизита, не могу же я принять решение спонтанно, потому что человеку искусства надо ждать вдохновения. А оно теперь исчезло. Ты чувствительно задела самолюбие фотографа, назвав мое занятие «игрой», или как ты там выразилась.
Госпожа В.: — Я вовсе не хотела задевать твое самолюбие, Отти.
Господин В.: — И все же ты задела его, вот тебе мой фирменный удар костылем.
Удар следует немедленно, однако попадает в стену, оставляя на ней еще одну из множества небольших вмятин, ибо супруга вовремя отпрыгнула в сторону, повинуясь рефлексу, наработанному вследствие частого возникновения подобных ситуаций и сейчас, в виде исключения, ее не обманувшему. Вмятина пребывает в обществе многочисленных единомышленниц, берущих свое начало в прежних акциях подобного рода, которые и дальше продолжают уродовать и без того обезображенную стену.
Как ни странно, день имеет еще свое продолжение, и поскольку первую его половину удалось прожить так здорово, получаешь в награду вторую половину. Начинается она после обеда, в течение которого Райнер многословно пророчит своему отцу, что он ему, папочке, еще как поломает жизнь, вот он увидит.
Родители разодеты по-праздничному: отец, как всегда, с иголочки — он каждую неделю покупает себе новый галстук, а воротничками его сорочек, отутюженными до остроты бритвенного лезвия, можно кого угодно зарезать, как-никак, он сердцеед и пользуется соответствующей репутацией, — мамаша как только что из мусорки, на ней разномастная одежда, отдельные части которой никак не желают сочетаться друг с другом, да они не сочетались даже и во времена юности. Родители направляются в гости к тетке, которой всегда становилось жутко от Райнерового взгляда, в нем что-то такое пронизывающее и притом коварное — тетка уверена, что он способен на все. Райнер порадовался бы, услышь он о себе такое.
Родители счастливы, покидая дом, дети — в нем оставаясь, и сегодня для разнообразия фотографирует Анна. Райнер на прошлой неделе увидел в комнате Софи фотокарточку ее оксфордского брата в костюме фехтовальщика и со шпагой в руке. Сегодня Райнер обнажает скаутский походный нож, который, собственно, по своему первоначальному предназначению является отправленным на пенсию походным кинжалом гитлер-югендских времен, и изо всех сил старается принять позу, чтобы было похоже на фотоснимок брата Софи. Ноги в исходной позиции выпада, или как там это называется, в одной руке кинжал, другая легко и грациозно на отлете, чуть согнута. Результат: выглядит убого.
— Постой, Анни, я придумал, как можно исправить жалкий результат, — я возьму штык отца, который тот в свою очередь получил от своего отца, даже не верится, что у этого чудовища есть отец с матерью, которые его когда-то зачали и родили, однако таковые у него действительно имеются, доказательство: штык времен Первой мировой войны.
— Может, ты еще и помнишь, в какой из сотни пустых картонок из-под стирального порошка хранится этот самый штык, будь он неладен? — спрашивает Анна скептически (сегодня ее голосовые связки срабатывают), озирается вокруг и переводит пленку.
— Знаю, фибровый чемодан в третьем ряду сверху, четвертая колонна слева, если так будет продолжаться, мы просто зарастем наглухо. Спасательные команды нас откопают, но мы уже задохнемся, хлама тут на пять жизней хватит.
Чемодан открывают, извлекают штык, а теперь все сначала. С таким солидным тесаком (длина лезвия составляет 25 см) дело пойдет не в пример лучше, и действительно — пошло. Вот уже снимки отщелканы, готово, очень кстати кровожадное выражение лица Райнера, потому что он думает о насилии. Выражение лица не просто должно быть жестоким, в нем должно отразиться смятение человека, который читает Камю и, истерзанный этим миром, вынужден прибегнуть к убийству. Камю — экзистенциальный нигилист, однако он верует в Бога, что Райнер ошибочно тоже делал прежде и с чем ему до сих пор приходится бороться, но уж если такому человеку, как Камю, приходится бороться против того же, то, значит, ты в хорошей компании. Камю — сверхнигилист. Ничто есть ничто и оттого лишено смысла. Цепляться за ничто — трусость, точно так же как и цепляться за Бога. «Абсурдное в понимании Камю можно было бы, по моему мнению, отождествить с этим самым Ничто. Камю возводит боль, равно как и скуку, во вселенский принцип. И то и другое знакомо мне по личному опыту. По этому вопросу читай "Бесов"[17]. Лучше всего — вместе с Софи». Книгу надлежит читать вместе с любимой женщиной, которая отличается от всех остальных женщин тем, что она раз и навсегда стала бесплотной, окончательно лишившись телесности. Анне и мамочке под страхом смертной казни запрещено оставлять где попало пропитанные кровью клочья ваты и марлевые прокладки. Эти и им подобные предметы неукоснительно следует бесследно уничтожать либо удалять прочь. Анна и без того так бы поступала, она ощущает потребность сразу же устранять любой след своего тела/ И все же она признается себе, что ей приятно, когда в это тело проникает Ханс. Порою она перестает говорить, иногда — есть, даже супу не хлебнет, а если все-таки и хлебнет, то сразу сует пальцы в глотку, и суп, который ну ничего плохого ей не сделал, стремглав рвется из нее наружу. Жалкие остатки немедленно исчезают в унитазе, подобно окровавленной вате, которая, в свою очередь, свидетельствует о неприятном физиологическом отправлении. Прочь, с глаз долой, чтобы все было прощено и позабыто, как будто его и вовсе не было.